После распада Советского Союза большинство образовавшихся стран прошли через периоды либерализации, иногда совсем недолгой, и периоды монополизации власти. Надежды на обретение свободы, которых было много и в 1990-е годы, и в период цветных революций 2004–2005 годов, в большинстве своем не оправдались. Профессор Генри Хейл из Университета Джорджа Вашингтона считает, что режимы, образовавшиеся на руинах СССР, трудно поместить на идеалистическую ось свободы и несвободы. Определяющим свойством всех этих систем является всепроникающая коррупция (патрональные отношения), а не степень политического участия. Важный вопрос состоит в том, насколько монополизирована коррупция, а не власть. Об этом последняя книга Хейла — «Патрональная политика: динамика режимов Евразии в сравнительной перспективе» (2014).
Cтраны вроде России, а точнее, подавляющее большинство стран во всем мире, объединяет одно важное свойство. Они функционируют благодаря личным отношениям между людьми, а не деперсонализированным институтам. В этих странах люди не могут коллективно организовываться, если они не знают друг друга. Представьте, что кто-то решил основать благотворительную организацию и собирает на нее деньги. Скорее всего, никто не решится дать ему денег вслепую, потому что заподозрит, что они будут растрачены. Единственным залогом доверия в таком деле становится личное знакомство.
Так, собственно, и начинались все государства. Они были очень маленькими, все всех знали, и вопросы решались лично. Можно было работать, полагаясь на связи. Конечно, те, кто контролировал «узкие места снабжения», получили при этом непропорциональное преимущество. Так появляются правительства, так работает политика в своем естественном состоянии. Экономика, кстати говоря, тоже.
Очевидно, что такая система порождает ожидания, и в какой-то момент человек уже не может им сопротивляться. Представьте, что вы работаете в парламенте и ваши родственники и друзья просят вас по старой дружбе внести какой-нибудь закон. Вы не можете им отказать, потому что все от вас этого ждут и в противном случае вы рискуете прослыть человеком, которому нет дела до старых друзей и родственников. Когда вам понадобится какая-нибудь помощь, вам ее не окажут, и вы будете неэффективным законодателем. Отдельному человеку нет никакого смысла менять свое поведение — что-то может поменяться только в том случае, если поведение изменят все сразу.
Это трудный вопрос, по-настоящему трудный вопрос — готов ли ты участвовать в коррупции, чтобы сделать что-нибудь хорошее. Например, дать взятку, чтобы иметь возможность построить больницу. Готов ли ты обещать откат поставщику или подмаслить губернатора региона, чтобы сделать свое дело. И если у тебя нет выбора, то возможно, по меньшей мере, защищать позицию, что ты поступаешь морально: не испачкав рук, ничего не сделаешь. Проблема в том, что это становится самосбывающимся пророчеством: в результате взяток становится больше, а чиновники с большей охотой их вымогают. Простой морали тут нет. Мафия — естественное явление.
Эти отношения очень долговечны, и из них трудно вырваться. Даже в США отлично видно, что мы не вполне свободны от старой системы отношений. Связи значат очень много, хотя, вероятно, меньше, чем в Москве. Но если вы посмотрите на США столетней давности, то вы увидите то же, что сейчас можно найти в России, — политические машины. На вопрос, удалось ли в России построить американскую демократию, можно ответить утвердительно: удалось, вот только не нынешний ее образец.
* * *
После падения коммунизма мы могли наблюдать довольно чистый эксперимент. Несколько десятков стран одновременно стартовали с одинаковых — или похожих — условий и прошли разные траектории. За пределами Прибалтики ни одну из этих стран нельзя назвать однозначным успехом, они в целом, возможно, свободнее, чем СССР, но менее свободны, чем в 1990-е годы. После падения коммунизма на демократизацию этих стран возлагались большие надежды, она считалась практически безальтернативным сценарием — но почти нигде не произошла. Украина, ставшая «полностью свободной» страной по версииFreedom Houseв 2005–2010 годах, потом опять откатилась, а затем снова стала свободнее. Никто не мог предсказать, что так выйдет.
Это связано с тем, что в политической науке большая часть исследований, особенно в Западной Европе, исходила из того, что демократия — норма. Следовательно, надо изучать причины, по которым правительства так часто от нее отказываются, а не причины, по которым они вынуждены с ней мириться. В некотором смысле политический идеал заслонил собой естественный ход вещей. Интересно понять, почему та или иная страна не смогла построить демократию, но это не помогает понять, как она функционирует, как управляется и как устроены взаимоотношения между людьми. Потому что простая модель описания — «диктатор, который единолично навязывает всем свою волю» — практически никогда не описывает реальное положение вещей.
Мой тезис в том, что привычные слова не подходят для описания постсоветской действительности. Когда мы говорим о «политическом участии», «судебной системе», «политических партиях», мы описываем не те сущности, которые имеют значение для непосредственных участников политической жизни (это никакой не секрет, исследователи написали множество томов про неформальную политику). Что же имеет значение во всех постсоветских странах? Патрональные отношения.
В обществах, где все построено на личных отношениях, политический капитал принадлежит патронам, которые имеют возможность вознаграждать своих клиентов и использовать их, в свою очередь, для принуждения всех остальных. Устройство таких патрональных группировок и их взаимодействие между собой определяют наблюдаемую политическую жизнь. То, что мы видим, это не борьба свободолюбивых сил и реакции, которые по очереди одерживают победы, а непрерывный процесс взаимодействия группировок, который слишком часто описывают в политических терминах, непригодных для этих обществ.
Для моей теории важно, кто главные политические акторы. Я стараюсь не думать в терминах формальных институтов, а смотреть на связи между людьми, работающими в политике и бизнесе. Дело не в числе связей, а в том, как они организованы. У вас может быть несколько группировок, но все они будут вращаться вокруг одного верховного лидера. Две группировки могут быть ему лояльны, а остальные — просто понимать, что лучше с ним не ссориться, но со стороны это будет выглядеть как монолитная автократическая махина. В такой ситуации, даже если не принимаются формальные законы против оппозиции, все, кто пытается противостоять системе, сталкиваются с проблемами, не имеют возможности найти денег на кампанию и так далее. Потому что никто не хочет сердить лидера.
(Интересно, что конституция не слишком влияет на структуру патрональных группировок. Молдавия и Венгрия — парламентские республики, а Россия или Азербайджан — президентские, но во всех этих странах власть концентрируется вокруг одной фигуры.)
Когда патрональных группировок несколько и они не собираются вокруг одного лидера, это открывает путь к некоторой конкуренции. Такая система может быть намного более открытой. Если группировок хотя бы две и они примерно равны по силе, то и у игроков поменьше появляется какой-то шанс на независимое существование. Потому что, если одна группировка на них нападает, они могут искать защиту у другой. На вид такая система выглядит довольно свободной, потому что в ней могут существовать СМИ с разными редакционными позициями, разные фирмы, конкурирующие деньги, выборы, — но она все равно очень коррумпирована и с точки зрения простого человека не ощущается демократией.
Дальше начинается интересный спор о том, может ли сам факт наличия конкуренции повлиять на масштабы коррупции и вероятность ее уничтожения. Некоторые исследователи, например, Мария Попова из Университета Макгилла и Гульназ Шафрутдинова из Кингс-колледжа (они изучали судебную власть и региональную политику в России в 1990-х — начале 2000-х), писали в том духе, что конкуренция делает все только хуже. Во-первых, в конкурентных системах политики воруют больше, потому что ворованное становится инструментом в клановой борьбе. Во-вторых, соперники постоянно разоблачают коррупцию друг друга, тем самым в некотором смысле легитимируя положение вещей и создавая у избирателей вполне заслуженное ощущение, что политика — грязное дело и в ней вообще не надо участвовать. Наконец, борьба отвлекает их от непосредственного управления.
Я с этим не вполне согласен. Уровень коррупции, по-моему, везде более или менее постоянный. Но конкуренция создает хоть какой-то стимул начать менять жизнь к лучшему. Потому что, будем честны, люди не любят коррупцию. Они могут в ней участвовать, когда думают, что это единственный выход или меньшее зло, но им не нравится, что их лидеры воруют. Им не нравится, что они должны дать взятку, чтобы попасть на прием к врачу. Наличие политической конкуренции создает хотя бы в теории стимул меняться.
На практике эффект должен быть невелик. К несчастью, совсем немногие страны в мире вообще смогли решить эту проблему. И нигде это не случилось внезапно. Повсюду люди потихоньку снизу строили институты, работавшие не на персональных связях — иногда быстрее, иногда медленнее, но всегда долго. Исключений совсем немного: Сингапур, Чили, — но я не уверен, что к этим примерам стоит стремиться. Чили Пиночета — очень жестокое место, куда хуже нынешней России…
У меня противоречивые чувства, потому что в теории политическая конкуренция создает двигатель для перемен, но на практике она бывает саморазрушающей силой. Например, на Украине после оранжевой революции политические акторы были настолько сосредоточены на борьбе друг с другом, что фактически ничего не делали, чтобы, скажем, выйти из кризиса 2008 года. Но есть и примеры того, как этот двигатель потихоньку двигает страну вперед. Например, Болгария. Довольно коррумпированная страна, но все-таки по меркам ЕС, а не СНГ. Интересный пример — Монголия, которая зажата между Китаем и Россией. Не лучшее соседство, но они как-то поддерживают политическую конкуренцию, не без помощи конституции, и двигаются вперед. Видимо, бывают более разрушительные варианты конкуренции и менее разрушительные.
На первый взгляд в конкурентной системе коррупции больше, но, скорее, все ровно наоборот. Просто, когда власть монолитна, наружу не просачивается информация и она производит лучшее впечатление. Неконкурентные системы куда менее устойчивы. Потому что легко, конечно, показывать пальцем на оранжевые революции и обсуждать, какие они нестабильные. Но важно помнить, где произошли эти революции: каждый раз в стране, в которой перед тем создавалась неконкурентная суперпрезидентская система.
Генри Хейл – профессор Университета Джорджа Вашингтона, автор книги «Патрональная политика: динамика режимов Евразии в сравнительной перспективе» (2014).