На меня произвел большое впечатление скандал вокруг «Последнего адреса» — Сергей Пархоменко
подробно рассказывал о нем на «Эхе», а у него на странице в FB собраны более-менее все материалы. Решил написать про это.
Знаменательно, когда Александр Шохин, соратник Егора Гайдара, теперь вот президент Высшей школы экономики, начинает бороться с «Последним адресом». Указывая, взвешенно и аккуратно, что в сталинском терроре не все так однозначно, не стоит устанавливать таблички на домах, откуда забирали людей, чтобы их расстрелять, надо разобраться детально, не был ли расстрел в некотором смысле правильным и разумным — позиция, подробно изложенная в статье нынешнего соратника Александра Шохина Дмитрия Кузьмина. На мой взгляд, начиная, скажем, с дела Гасана Гусейнова, стало неудобно признаваться, что ты профессор ВШЭ (коллеги, я говорю только о себе), но это обстоятельства нашего прекрасного времени. А вот что, оказывается, и реформаторы были такими, как бы это выразиться… людьми — это остро и свежо.
Но запах свежего свинского навоза приедается. Когда новостное поле обработано им от края до края, мозг в порядке защитной реакции перестает реагировать на происходящее в режиме «кто нынче обгадился». Тут может быть интересен не новостной аспект проблемы.
Люди, призывающие прекратить устанавливать таблички «Последнего адреса», взвешенно и аккуратно подходить к каждому случаю, замечательным образом игнорируют факт реабилитации расстрелянных. Государство официально признало, что расстрелян человек был невинно, преступления нет, вот документ, человек невиновен — но нет. К этому не надо относиться формально, надо творчески, аккуратно и взвешенно подойти к каждому случаю, потому что это люди, и вдруг расстрел был в каком-то смысле оправданным. Реабилитация мыслится как нечто не существенное, что неожиданно для государственника.
А по правде сказать, мы (меня Сергей Пархоменко в свое время позвал участвовать в инициативной группе, которая создавала движение «Последний адрес») тоже сомневались в этой реабилитации. Реабилитировали в СССР по запросу, вначале от близких родственников, потом практически от любого человека, но запрос должен был быть. А про многих ведь и спросить было некому, там же семьями, и всех друзей и знакомых тоже... Они остались не реабилитированными, то есть законно уничтоженными государством людьми. Это невозможно принять, и я и сегодня не принимаю. Но мы с этим согласились. Именно для того, чтобы люди типа Шохина, позволяющие себе произнести, что со сталинскими репрессиями все было не однозначно и, подходя взвешенно и аккуратно, многих граждан отчасти и надо было расстреливать, эту свою мысль держали бы внутри своих светлых душ. Вот об этих, с уничтожением которых вы взвешенно солидарны, мы с вами говорить не будем. Но вот эти — они компетентными органами признаны невиновными, вот подписи, печать, номер, все чин чином: отсутствует состав преступления. Ошибка вышла, знаете, написали виновен, а он как раз не-, оговорка получилась, так бывает. Мы на оговорку — табличку, а то ведь жил человек, а его закопали.
Мне это кажется важным. Мы по-разному относимся к репрессиям, но одинаково к реабилитации. Это формально и не существенно. Мы вежливо подсовываем им справочку с печатью, они ее аккуратно игнорируют.
В чем смысл реабилитации? Государству вообще-то не очень полезно признаваться в оговорках с летальным исходом, и если у него нет разгневанных избирателей, которые могут с компетентных органов спросить, то, казалось бы, чего каяться. Расстрелянные расстреляны, справкой не воскресишь. Но ему нужно вернуться в легальное юридическое поле. Государство, производя эти справки, говорит: я не такое, я вот это считаю недопустимым, неправильным, это за границами любой законности, это просто смертоубийство. Я выношу это за пределы своего обихода и больше так не существую. Так что в известном смысле оно не убитым выдает эти справки, а себе. Оно подписями и печатями утверждает, что вернулось в поле нормальности, как, скажем, сексуальный маньяк, успешно прошедший курс принудительного лечения и стерилизации. Запрашивая и принимая эти справки, мы подтверждаем, да, лечение возможно. Это теперь нормальное государство. А не признавая реабилитаций, являем согласие, что это невозможно.
Это было систематическое массовое уничтожение государством собственных не виновных ни в чем граждан. Это, вероятно, можно считать отчасти оправданным высшими соображениями, как вот Шохин думает, можно — изуверством сумасшедшей мрази, но вот ампутировать, отделить это от себя, не получается. Справки юридически ничтожны. Мы можем солидаризироваться с палачами, можем с жертвами, а просто что я — не я и хата не моя, не выходит.
ХХ век у нас не задался, это очевидно, но мне кажется, не вполне пока задалось и его осмысление. Это очень видно по войне, которая сначала, при Сталине, была славной историей про героев и маршалов, потом, при Хрущеве, историей про страшную окопную правду, а потом при Брежневе то и другое в одном флаконе, то есть историей про праздник со слезами на глазах. И на этом все остановилось, сегодня мы доедаем брежневский миф, поспешно латая дыры скрепками из духовного степлера. Осмысление — это работа над собой, «работа горя», как это определил в своей замечательной книге Александр Эткинд.
Она занимает время. Возьмите Толстого, от войны 1812 года, такой же истории про славные подвиги молодых генералов, взятие Парижа и балы Венского конгресса, до «Войны и мира», где вместо героев оказался не знающий личности народ, органическая масса людей, благостная и правая органическая жизнь, прошло полвека. Мы, правда, даже относительно этого срока тоже опаздываем.
Мне кажется, что с репрессиями — другим столпом русского ХХ века — примерно та же ситуация. То осмысление, которое у нас есть, — это шестидесятники, диссиденты и позднесоветская эмиграция. Вне всякого сомнения, великие люди и порой — великие умы. Но, при всем том, люди, для которых лагеря и репрессии — реальный опыт, опыт чудовищной, необъяснимой несправедливости, случившейся лично с ними или их близкими. Мне кажется, что идея реабилитации — она очень про них, про людей, верящих, что беду можно исправить, виновных наказать, восстановить справедливость и еще жить, жить заново. Это очень понятное чувство, человеческое. Подумайте, с 1928 года до 1937-го прошло всего-то девять лет, это как от борьбы Собянина с пробками до борьбы Собянина с ковидом, как хлопотал, так и хлопочет. Еще десять лет назад все было скорее не очень, но все же ничего, и вот уже новая конституция — кажется, все можно вернуть к нормальности, возвратиться, как это принято говорить, в докрымскую эпоху. Но с 37-м так нельзя. Ничего нельзя переиграть, это уже так насовсем с нами.
«Последний адрес» задумывался по аналогии с немецким «Камнем преткновения», табличками, которые в Германии устанавливаются на месте ареста жертв Холокоста. У них там никакой возможности реабилитации не существовало, гитлеровскому государству никакое принудительное лечение не позволяло получить справку о нормальности. Там всех жертв Холокоста сразу признали невинноубиенными, появления шохинских размышлений, что нужно взвешенно и аккуратно и многие евреи отчасти оправданно отправились в газовые камеры, не возникало. Им потребовалось куда более радикальное осмысление. Оно, в общем-то, сводится к двум пунктам.
Во-первых, это было преступление немецкого народа, всего в целом, невиновных нет. Во-вторых, немецкая культура, вся, не удержала немцев в цивилизованном состоянии. И, значит, нужно не только пересмотреть государственное устройство, не только судить преступников — политиков, чиновников, военных, силовые структуры, судей, членов партии, — не только разрушить несущие структуры немецкой промышленности, бизнеса, финансовой системы — это все да, это можно сделать быстро, — а еще и переосмыслить немецкую национальную культуру. Возможен ли нацизм без Ницще? Без Вагнера? Как быть с Хайдеггером? Как быть с Гегелем даже? Возможен ли нацизм без гегелевского тезиса, что Абсолютный Дух избрал себе место проявления в немецком народе?
Это не значит, что ничего из немецкой культуры не устояло. Но я, пожалуй, согласен с Дмитрием Быковым, что немецкая национальная идентичность в том смысле, в котором она существовала в XIX веке, сегодня отсутствует. Не Германия в Европе, но Европа в Германии — вот итог этой работы.
Я иногда ловлю себя на ощущении, что у наших спальных районов, у сносимых реновацией пятиэтажек, у стоящих пока брежневок, несмотря на все их убожество, есть одно существенное преимущество. В них легче дышится, это пространство, куда товарищ Сталин уже не заходил. И я, при всем омерзении, понимаю Шохина (это довольно редкое чувство сочувственного омерзения к чужой трусости). Город, который стал появляться вместе с «Последним адресом», стены домов, покрытые именами невинноубиенных, — это город, взывающий к осмыслению. Не кладбища он боится, а дела наших рук.
Я думаю, и думаю с ужасом, что немецкая операция над собой нам еще предстоит. Мы победили в войне, и этот столп истории ХХ века нашу идентичность поддерживает, но репрессии ее разъедают. Лев Толстой вот открыл, что народ — органическая масса, чуждая рефлексии и индивидуальности живая жизнь, — он и есть герой истории и он благ. Но в ХХ веке русская масса оказалась не живой жизнью, а общенародным самоизуверством, и великая русская культура не удержала его на границе, отделяющей человека от зверя. Возможны ли были русские репрессии без великих советских писателей — это даже спрашивать не надо. «Мало», — говорит Иван Грозный, гениально сыгранный Николаем Черкасовым в фильме гениального Сергея Эйзенштейна, куда уж яснее. Но возможен ли Сталин без Горького? Без «Двенадцати» и «Скифов» Блока? Без поляков и евреев у Достоевского? Без Чернышевского? Да что там, без «Тараса Бульбы»? Без Карамзина?
Я бы очень не хотел задаваться этими вопросами. Я понимаю желание как-то их замолчать, запретить, закрыть, вообще, чтобы их не было. Я не готов к потере русской культуры, как это происходит с немецкой, формула «не Россия в Европе, но Европа в России» меня уничтожает — не многого я добился в России, но в Европе я совсем никто. Собственную мерзость можно терпеть — вон Шохин же терпит. Но невинноубиенные не отпускают тебя. Как показывает тот же Эткинд, все происходит по Фрейду, если работу горя осуществить невозможно, если ты просто вытесняешь травму, она постоянно возвращается в извращенных формах. Только это не психологические комплексы, это политика и экономика.
Мы ведь, давайте признаемся себе, все время ждем. Мы живем в перспективе репрессий, причем она простирается и назад, и вперед. Вот пока ковид, все ничего, все и так на самоизоляции, а как он кончится, так и начнут брать, потому что иначе зачем новая конституция. Вот захватили Крым, и начнут брать тех, кто не счастлив. Вот ушел Медведев, и начнут брать медведевских. Вот пришел Путин, и сейчас начнут брать ельцинских. Шохин-то чего? А ничего, он соратник Гайдара, думаете, не страшно? Вся его аккуратность — это просто чур меня, репрессий не было и не будет, а если кого убили, так они, возможно, виноваты, а я не такой, меня не за что. Мы не верим ни в один социальный идеал, ни в какие ценности, мы не хотим иметь дело ни с какой политикой, потому что знаем, что в прикупе. Мы Владимира Владимировича выбрали — и не отпускаем от страха. Он сам из этих, но не злой, авось не начнет. И он не уходит от страха. Он сам из этих, там каждый следующий стрелял предыдущего.
Потаенный страх сковывает мозг. Возьмите хоть коммунизм. Ведь сильная идея. В социальной справедливости масса симпатичного, а в олигархах-миллиардерах симпатичного мало. Ничто так не портит человека, как зацикленность на деньгах. Частная собственность довольно отвратительна даже у Адама Смита, когда оказывается, что вкусные булочки получаются только из жажды наживы, а в реальности и того хуже. Трудно что-либо всерьез возразить против свободного равного доступа к образованию и медицине. Вряд ли приличный человек может себе позволить бороться за национальное доминирование или против равенства мужчин и женщин. А идея превращения труда в творчество, в созидание на общее благо — да это же счастье, что тут говорить. И заметьте, крах СССР совершенно не привел к смерти этой идеи в Европе и Америке. Наоборот, она даже расцвела. Для озвучивания правых программ там сегодня требуется откровенное быдло, ну как Трамп, а приличный человек, политик, или публичный интеллектуал, или университетский профессор, просто не может не быть левым.
Но мы не можем двигаться в этом направлении. Мы их не понимаем, нам отвратительна их солидарность с беженцами, нас шокирует их борьба за права женщин, за права национальных меньшинств. Нас бросает в дрожь от их массовых хейт-компаний, от их публичных исповедей. Мы просто не понимаем, как они могут так думать и так поступать. А все очень просто. На них нет греха массового изуверства. Они не знают, что все это — гнусное и отвратительное вранье. Что за солидарностью с беженцами на самом деле стоят репрессированные народы, за превращением труда в творчество — массовый рабский труд в лагерях, за хейт-компаниями — расстрелы, за свободным доступом к медицине — карательная психиатрия и дело врачей-вредителей.
Они могут двигаться дальше, а мы нет. Аккуратная и взвешенная политика сводится к идее: а давайте это все запретим, чтобы этого ничего не было. Но это страус, с головой в песке и голым задом, обращенным к небу. Даже хуже. Можно жить со скелетом в шкафу, но ты всегда будешь думать за себя и за того парня. И голову от страха совать не в песок, а как раз в этот шкаф, навстречу скелету.
Источник здесь
Фото: 1. Проект "Последний адрес".
2. Музей истории ГУЛАГа в Москве. Александр Земляниченко/АР/ТАСС